Набоков был день как день

Набоков был день как день

Стоишь ли, смотришь ли с балкона,
деревья ветер гнет и сам
шалеет от игры, от звона
с размаху хлопающих рам.

Клубятся дымы дождевые
по заблиставшей мостовой
и над промокшею впервые
зелено-яблочной листвой.

И с неба липою пахнуло
из первой ямки голубой,
и влажно в памяти скользнуло,
как мы бежали раз с тобой:

твой лепет, завитки сырые,
лучи смеющихся ресниц.
Наш зонтик, капли золотые
на кончиках раскрытых спиц.

Я объездил, о Боже, твой мир,
оглядел, облизал,- он, положим,
горьковат. Помню пыльный Каир:
там сапожки я чистил прохожим.
Также помню и бойкий Бостон,
где плясал на кабацких подмостках.
Скучно, Господи! Вижу я сон,
белый сон о каких-то березках.
Ах, когда-нибудь райскую весть
я примечу в газетке раскрытой,
и рванусь и без шапки, как есть,
возвращусь я в мой город забытый!
Но, увы, приглянувшись к нему,
не узнаю. и скорчусь от боли;
даже вывесок я не пойму:
по-болгарски написано, что ли.
Поброжу по садам, площадям,-
большеглазый, в поношенном фраке.
«Извините, какой это храм?»
И мне встречный ответит: «Исакий».
И друзьям он расскажет потом:
«Иностранец пристал, все дивился. »
Буду новое чуять во всем
и томиться, как вчуже томился.

Слоняюсь переулками без цели,
прислушиваюсь к древним временам:
при Цезаре цикады те же пели
и то же солнце стлалось по стенам.

И женщина у круглого фонтана
поет, полощет синее белье, —
и пятнами ложится тень платана
на камни, на корзину, на нее.

Как хорошо в поющем мире этом,
скользя плечом вдоль медовых оград,
быть русским заблудившимся поэтом
средь лепета латинского цикад!

Воспоминанье, острый луч,
Преобрази мое изгнанье,
Пронзи меня, воспоминанье
О баржах петербургских туч
В небесных ветренных просторах,
О закоулочных заборах,
О добрых ликах фонарей.
Я помню, над Невой моей
Бывали сумерки, как шорох
Тушующих карандашей.

Какой там двор знакомый есть,
Какие трубы! Хорошо бы
Туда перешагнуть, пролесть,
Там постоять, где спят сугробы
И плотно сложены дрова
— Или под аркой на канале,
Где нежно в каменном овале
Синеют крепость и Нева.

Откуда прилетел? Каким ты дышишь горем?
Скажи мне, отчего твои уста, летун,
как мертвые, бледны, а крылья пахнут морем?

И демон мне в ответ: «Ты голоден и юн,
но не насытишься ты звуками. Не трогай
натянутых тобой нестройных этих струн.

Нет выше музыки, чем тишина. Для строгой
ты создан тишины. Узнай ее печать
на камне, на любви и в звездах над дорогой».

Исчез он. Тает ночь. Мне Бог велел звучать.

Еще темно. В оркестре стеснены
скелеты музыки, и пусто в зале.
Художнику еще не заказали
густых небес и солнечной стены.

Но толстая растерзана тетрадь,
и розданы страницы лицедеям.
На чердаках уже не холодеем.
Мы ожили, мы начали играть.

А утром собираемся в аду,
где говорим и ходим, громыхая.
Еще темно. Уборщица глухая
одна сидит в тринадцатом ряду.

И вот настал. Со стороны земли
замрела пыль. И в отдаленье зримы,
идут, идут кочующие мимы,
и музыка слышна, и вот пришли.

Тогда-то небожителям нагим
и золотым от райского загара,
исполненные нежности и жара,
представим мир, когда-то милый им.

Там над озером пушистым,
сладким холодом дыша,
светит леса молодого
белая душа.

Там блаженствовать я буду
в блеске сети ледяной,
пробираться, опьяненный
вечной белизной,

и, стрелою из-под веток
вылетая на простор,
на лучистых, легких лыжах
реять с белых гор.

Я помню влажный лес, волшебные дороги,
узорные лучи на дышащей траве.
Как были хороши весенние тревоги!
Как мчались облака по вольной синеве!
Сквозная стрекоза, мой жадный взор чаруя,
легко покоилась на освещенном пне.
Со струнами души созвучья согласуя,
чудесно иволга сочувствовала мне:
я чутко различал в зеленой вышине —
то плач прерывистый, то переливы смеха.
Березы, вкрадчиво шумящие вокруг,
учили сочетать со звуком точный звук,
и рифмы гулкие выдумывало эхо,
когда, средь тишины темнеющего дня,
бродя по прихоти тропы уединенной,
своими кликами даль мирную дразня,
я вызывал его из рощи отдаленной.

Твоих одежд воздушных я коснулся,
и мелкие посыпались цветы
из облака благоуханной ткани.
Стояли мы на белых ступенях,
в полдневный час, у моря, и на юге,
сверкая, колебались корабли.
Спросила ты:
что на земле прекрасней
темно-лиловых лепестков фиалок,
разбросанных по мрамору?
Твои
глаза, твои покорные глаза,
я отвечал.
Потом мы побрели
вдоль берега, ладонями блуждая
по краю бледно-каменной ограды.
Синела даль. Ты слабо улыбалась,
любуясь парусами кораблей,
как будто вырезанными из солнца.

Нас мало — юных, окрыленных,
не задохнувшихся в пыли,
еще простых, еще влюбленных
в улыбку детскую земли.

Мы только шорох в старых парках,
мы только птицы, мы живем
в очарованья пятен ярких,
в чередованьи звуковом.

Мы только мутный цвет миндальный,
мы только первопутный снег,
оттенок тонкий, отзвук дальний,—
но мы пришли в зловещий век.

Навис он, грубый и огромный,
но что нам гром его тревог?
Мы целомудренно бездомны,
и с нами звезды, ветер, Бог.

Звени, мой верный стих, витай, воспоминанье!

Звени, мой верный стих, витай, воспоминанье!
Не правда ль, все — как встарь, и дом — все так же тих —
стоит меж старых лип? Не правда ли, страданье,
сомненье — сон пустой? Звени, мой верный стих.
Пусть будет снова май, пусть небо вновь синеет.
Раскрыты окна в сад. На кресло, на паркет
широкой полосой янтарный льется свет,
и дивной свежестью весенний воздух веет.
Но чу! Вздыхает парк. Там — радость без конца,
там вольные мечты сулит мне рай зеленый.
Туда, скорей туда! Встречаю у крыльца
старушку мирную с корзинкою плетеной.
Меня приветствуя, лохматый черный пес
визжит, и прыгает, и хлопает ушами.
Вперед! Широкий парк душистыми листами
шумит пленительно. Виляют меж берез
тропинки мшистые; дубовая аллея
пересекает их и, влажно зеленея,
стрелой уходит вдаль; средь трепетных ветвей,
склоненных до земли, вся белая, сияет
скамейка. Ярких мух беспечный рой играет
над спинкой вырезной, и решето лучей
желтеет на песке. Последняя тропинка
окаймлена волной сиреневых кустов.
Я выхожу на луг. Здесь тени облаков
бегут по мураве. Здесь каждая былинка
живет по-своему; таинственно звенит
в прозрачном воздухе жужжанье насекомых.
Вперед! Сквозь белизну молочную черемух
зеленая река застенчиво блестит,
кой-где подернута парчою тонкой тины.
Спешу к тебе, спешу, знакомая река!
Неровный ветерок несет издалека
крик сельских петухов и мерный шум плотины.
Напротив берега я вижу мягкий скат,
на бархатной траве разбросанные бревна,
а дале — частокол, рябин цветущих ряд,
в лучах, над избами, горящий крест церковный
и небо ясное. Как хорошо! Но вот
мой слух певучий скрип уключин различает.
Вот лодка дачная лениво проплывает,
и в лодке девушка одной рукой гребет.
Склоненного плеча прелестно очертанье;
она, рассеянно, речные рвет цветы.
Ах, это снова ты, все ты и все не ты!

Звени, мой верный стих, витай, воспоминанье.

О, любовь, ты светла и крылата,-
но я в блеске твоем не забыл,
что в пруду неизвестном когда-то
я простым головастиком был.

Я на первой странице творенья
только маленькой был запятой,-
но уже я любил отраженья
в полнолунье и день золотой.

И, дивясь темно-синим стрекозкам,
я играл, и нырял, и всплывал,
отливал гуттаперчевым лоском
и мерцающий хвостик свивал.

В том пруду изумрудно-узорном,
где змеились лучи в темноте,
где кружился я живчиком черным,-
ты сияла на плоском листе.

О, любовь. Я за тайной твоею
возвращаюсь по лестнице лет.
В добрый час водяную лилею
полюбил головастик-поэт.

Источник

«Плач человека завтрашнего дня». Михаил Идов перевел утерянное стихотворение Набокова о влюбленном Супермене

Режиссер и писатель Михаил Идов перевел стихотворение Владимира Набокова, которое в 2021 году нашли в Библиотеке редких книг Йельского университета. Об этом Идов сообщил в фейсбуке.

Идов заявил, что «это мало что первое в истории стихотворение про супергероя, это более-менее концепция сериала The Boys с опережением на 75 лет». Писатель отметил, что это стихотворение Набоков написал тем же размером, который через 20 лет использовал в стихотворной части Pale Fire. Название Идов перевел как «Плач человека завтрашнего дня».

Носить очки — мой долг. Иначе враз

И легкие ее мой суперглаз

Узрит, и печени дрожащий ком

Покажется, как в водорослях сом,

В сени костей. Измученный изгой,

Слоняюсь я по свету, словно мой

Читайте также:  Программа как я буду выглядеть на мотоцикле

Из «Лира» соименник. Весь мой вид —

Носи я хоть трико, хоть тройку-твид —

Мне ненавистен: и могучий торс,

И каждой мышцы корабельный трос,

И синий чубчик. Ключ моей хандры —

Не пропасть, разделившая миры

Фантазии и Факта от и до

(Мне не слетать в «Орлиное гнездо»

И даже по призыву не попасть);

Меня постигла худшая напасть.

Я молод, полон сока, что твой клен,

И, что неудивительно, влюблен.

Но все позывы сердца и души

Стальной рукой не хочешь, а души:

Моя любовь — землетрясенье, смерч,

Отелю снос, а рядом с ним домам

Как минимум ремонт оконных рам.

А ежели она переживет

Что за младенец ринул бы на свет,

Сбив с ног врача? Он в возрасте двух лет

Сломал бы в доме каждый стул и стол,

А ножкой топнув, рухнул через пол;

Нырял в колодец в три; в четыре-пять

Сигал бы в печь на «я иду искать»;

К восьми играл бы в поезда, подняв

Над головой всамделишный состав;

А там и супротив отца, шутя,

Восстало бы всесильное дитя.

Вот почему, где я бы ни летал,

Как высоко, как ни был плащ мой ал,

Погони за карманниками мне

Скучны. Парю в небесной желтизне

Один. Плечистый, но сутулый Кларк,

Из мусорного бака взяв пиджак,

Сминает плащ и прячет в тот же бак.

Год-два спустя: аллея, Централ-парк,

И статуя моя. И женский вздох:

«Ах, Кларк, как он чудесен!» Да, неплох,

Я бормочу, вздыхая втайне — но

Обычным парнем быть мне не дано.

Стихотворение Набокова о влюбленном супергерое было создано летом 1942 года — через несколько лет после того, как Набоков прибыл в США из Франции. Писатель отправлял работу в New Yorker, но ее не стали публиковать.

Источник

Поэзия русского зарубежья, Владимир Набоков

Ты, светлый житель будущих веков,
ты, старины любитель, в день урочный
откроешь антологию стихов,
забытых незаслуженно, но прочно.

Шестнадцать строк, увенчанных овалом
с неясной фотографией. Посмей
побрезговать их слогом обветшалым,
опрятностью и бедностью моей.

Я здесь с тобой. Укрыться ты не волен.
К тебе на грудь я прянул через мрак.
Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк
из прошлого. Прощай же. Я доволен.

Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать;
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать.

Проснусь, и в темноте, со стула,
где спички и часы лежат,
в глаза, как пристальное дуло,
глядит горящий циферблат.

Закрыв руками грудь и шею,-
вот-вот сейчас пальнет в меня!-
я взгляда отвести не смею
от круга тусклого огня.

Оцепенелого сознанья
коснется тиканье часов,
благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.

Но, сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черемухе овраг!

Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих.

Тот, кто вольно отчизну покинул,
волен выть на вершинах о ней,
но теперь я спустился в долину,
и теперь приближаться не смей.

Навсегда я готов затаиться
и без имени жить. Я готов,
чтоб с тобой и во снах не сходиться,
отказаться от всяческих снов;

обескровить себя, искалечить,
не касаться любимейших книг,
променять на любое наречье
все, что есть у меня,- мой язык.

Но зато, о Россия, сквозь слезы,
сквозь траву двух несмежных могил,
сквозь дрожащие пятна березы,
сквозь все то, чем я смолоду жил,

дорогими слепыми глазами
не смотри на меня, пожалей,
не ищи в этой угольной яме,
не нащупывай жизни моей!

Ибо годы прошли и столетья,
и за горе, за муку, за стыд,-
поздно, поздно!- никто не ответит,
и душа никому не простит.

Бессмертное счастие наше
Россией зовется в веках.
Мы края не видели краше,
а были во многих краях.

Но где бы стезя ни бежала,
нам русская снилась земля.
Изгнание, где твое жало,
чужбина, где сила твоя?

Мы знаем молитвы такие,
что сердцу легко по ночам;
и гордые музы России
незримо сопутствуют нам.

Спасибо дремучему шуму
лесов на равнинах родных,
за ими внушенную думу,
за каждую песню о них.

Наш дом на чужбине случайной,
где мирен изгнанника сон,
как ветром, как морем, как тайной,
Россией всегда окружен.

Когда из родины звенит нам
сладчайший, но лукавый слух,
не празднословью, не молитвам
мой предается скорбный дух.

Не предаюсь пустому гневу,
не проклинаю, не молю;
как изменившую мне деву,
отчизну прежнюю люблю.

Но как я одинок, Россия!
Как далеко ты отошла!
А были дни ведь и другие:
ты сострадательной была.

Какою нежностью щемящей,
какою страстью молодой
звенел в светло-зеленой чаще
смех приближающийся твой!

Я целовал фиалки мая,—
глаза невинные твои,—
и лепестки, все понимая,
чуть искрились росой любви.

И потому, моя Россия,
не смею гневаться, грустить.
Я говорю: глаза такие
у грешницы не могут быть!

Для странствия ночного мне не надо
ни кораблей, ни поездов.
Стоит луна над шашечницей сада.
Окно открыто. Я готов.

И прыгает с беззвучностью привычной,
как ночью кот через плетень,
на русский берег речки пограничной
моя беспаспортная тень.

Таинственно, легко, неуязвимо
ложусь на стены чередой,
и в лунный свет, и в сон, бегущий мимо,
напрасно метит часовой.

Вот блеск Невы вдоль набережной длинной.
Все тихо. Поздний пешеход,
встречая тень средь площади пустынной,
воображение клянет.

Я подхожу к неведомому дому,
я только место узнаю.
Там, в темных комнатах, все по-другому
и все волнует тень мою.

Там дети спят. Над уголком подушки
я наклоняюсь, и тогда
им снятся прежние мои игрушки,
и корабли, и поезда.

Великий выход на чужбину,
как дар божественный, ценя,
веселым взглядом мир окину,
отчизной ставший для меня.

Отраду слов скупых и ясных
прошу я Господа мне дать,—
побольше странствий, встреч опасных,
в лесах подальше заплутать.

За поворотом, ненароком,
пускай найду когда-нибудь
наклонный свет в лесу глубоком,
где корни переходят путь,—

то теневое сочетанье
листвы, тропинки и корней,
что носит для души названье
России, родины моей.

Плыви, бессонница, плыви, воспоминанье.
Я дивно одинок. Ни звука, ни луча.
Ночь за оконницей безмолвна, как изгнанье,
черна, как совесть палача.

Мой рай уже давно и срублен, и распродан.
Я рос таинственно в таинственном краю,
но Бог у юного, небрежного народа
Россию выхолил мою.

Рабу стыдливую, поющую про зори
свои дрожащие, увел он в темноту
и в ужасе ее, терзаньях и позоре
познал восторга полноту.

Он груди вырвал ей, глаза святые выжег,
и что ей пользы в том, что в тишь ее равнин
польется ныне смрад от угольных изрыжек
Европой пущенных машин?

Напрасно ткут они, напрасно жнут и веют,
развозят по Руси и сукна, и зерно:
она давно мертва, и тленом ветры веют,
и все, что пело, сожжено.

Все это умерло. Христу ли, Немезиде
молиться нам теперь? Дождемся ли чудес?
Кто скажет наконец лукавому: изыди?
кого послушается бес?

Все это умерло, и все же вдохновенье
волнуется во мне, сгораю, но пою.
Родная, мертвая, я чаю воскресенья
и жизнь грядущую твою!

Каким бы полотном батальным ни являлась
советская сусальнейшая Русь,
какой бы жалостью душа ни наполнялась,
не поклонюсь, не примирюсь

Однажды ночью подоконник
дождем был шумно орошен.
Господь открыл свой тайный сонник
и выбрал мне сладчайший сон.

Звуча знакомою тревогой,
рыданье ночи дом трясло.
Мой сон был синею дорогой
через тенистое село.

Под мягкой грудою колеса
скрипели глубоко внизу:
я навзничь ехал с сенокоса
на синем от теней возу.

И снова, тяжело, упрямо,
при каждом повороте сна
скрипела и кренилась рама
дождем дышавшего окна.

И я, в своей дремоте синей,
не знал, что истина, что сон:
та ночь на роковой чужбине,
той рамы беспокойный стон,

или ромашка в теплом сене
у самых губ моих, вот тут,
и эти лиственные тени,
что сверху кольцами текут.

В той чаще, где тысяча ягод
краснели, как точки огня,
мы двое играли; он на год,
лишь на год был старше меня.

Игру нам виденья внушали
из пестрых, воинственных книг,
и сказочно сосны шуршали,
и мир был душист и велик.

Мы выросли. Годы настали
борьбы, и позора, и мук.
Однажды мне тихо сказали:
«Убит он, веселый твой друг. «

Хоть проще все было, суровей,
играл он все в ту же игру.
Мне помнится: каплями крови
краснела брусника в бору.

Что нужно сердцу моему,
чтоб быть счастливым? Так немного.
Люблю зверей, деревья, Бога,
и в полдень луч, и в полночь тьму.

***
Мой друг, я искренно жалею
того, кто, в тайной слепоте,
пройдя всю длинную аллею,
не мог приметить на листе
сеть изумительную жилок,
и точки желтых бугорков,
и след зазубренный от пилок
голуборогих червяков.

Читайте также:  Как настроить дискорд микрофон чтобы было слышно виндовс 10

Эту жизнь я люблю исступленной любовью.
По заре выхожу на крыльцо.
Из-за моря багряною пламенной кровью
солнце буйно мне плещет в лицо.

И когда все уйдет, и томиться я буду
у безмолвного Бога в плену,
о, клянусь, ничего, ничего не забуду
и на мир отдаленный взгляну.

И я вспомню о солнце, о солнце победном,
и о счастии каждого дня.
Вдохновенье я вспомню, и ангелам бледным
я скажу: отпустите меня!

Я не ваш. Я сияньем горю беззаконным
в белой дымке бестрепетных крыл,
и мечтами я там, где ребенком влюбленным
и ликующим богом я был!

Мы только шорох в старых парках,
мы только птицы, мы живем
в очарованьи пятен ярких,
в чередованьи звуковом.

Мы только мутный цвет миндальный,
мы только первопутный снег,
оттенок тонкий, отзвук дальний,—
но мы пришли в зловещий век.

Навис он, грубый и огромный,
но что нам гром его тревог?
Мы целомудренно бездомны,
и с нами звезды, ветер, Бог.

Из блеска в тень и в блеск из тени
с лазурных скал ручьи текли,
в бреду извилистых растений
овраги вешние цвели.

И в утро мира это было:
дикарь, еще полунемой,
с душой прозревшей, но бескрылой,-
косматый, легкий и прямой,—

заметил, взмахивая луком,
при взлете горного орла,
с каким густым и сладким звуком
освобождается стрела.

Забыв и шелесты оленьи,
и тигра бархат огневой,—
он шел, в блаженном удивленье
играя звучной тетивой.

Ее притягивал он резко
и с восклицаньем отпускал.
Из тени в блеск и в тень из блеска
ручьи текли с лазурных скал.

Янтарной жилы звон упругий
напоминал его душе
призывный смех чужой подруги
в чужом далеком шалаше.

Это, пойми, не стихи, а дыханье,
мреющий венчик над страстью моей,
переходящий в одно колыханье
неизмеримых зыбей.

Утихнет жизни рокот жадный,
и станет музыкою тишь,
гость босоногий, гость прохладный,
ты и за мною прилетишь.

И душу из земного мрака
поднимешь, как письмо, на свет,
ища в ней водяного знака
сквозь тени суетные лет.

И просияет то, что сонно
в себе я чую и таю,
знак нестираемый, исконный,
узор, придуманный в раю.

Источник

Владимир Набоков

О себе Владимир Набоков говорил: «Я американский писатель, рожденный в России, получивший образование в Англии, где я изучал французскую литературу перед тем, как на 15 лет переселиться в Германию». Всю жизнь он шокировал и удивлял окружающих: своим противоречивым характером, скандальными произведениями и необычными увлечениями. Он коллекционировал бабочек и увлекался футболом, сочинял шахматные задачи и вел эпатажные лекции по всемирной литературе. На весь мир Набокова прославила книга о нимфолепсии «Лолита», она же принесла ему финансовую независимость и лишила Нобелевской премии.

«Надменный щеголь»: детство и юность Набокова

Владимир Набоков родился в Петербурге 22 апреля (10 апреля по старому стилю), однако отмечал свой день рождения 23-го числа. Такая путаница произошла из-за расхождения между датами старого и нового стиля — в начале XX века разница была не 12, а 13 дней. Владимир Набоков любил подчеркивать: «В самом последнем из моих паспортов в качестве «даты рождения» указано «23 апреля», что является также датой рождения Шекспира».

Набоков был из аристократической семьи: отец — Владимир Набоков происходил из старинного дворянского рода, был одним из лидеров Конституционно-демократической партии. Мать будущего писателя — Елена Рукавишникова — дочь богатого золотопромышленника. Набоков был у них первенцем, позже у Владимира и Елены родилось еще четверо детей: Сергей, Ольга, Елена и Кирилл.

Дети получали всестороннее домашнее образование. В семье разговаривали на трех языках: русском, английском и французском, поэтому с раннего детства будущий писатель «начал читать по складам английские книжки раньше, чем выучился писать по-русски». Художник Мстислав Добужинский, учитель Марка Шагала, давал Владимиру Набокову уроки рисования. Он также увлекался теннисом и шахматами, много времени проводил в обширной родительской библиотеке, которая насчитывала более 10 тысяч томов.

В семь лет Владимир Набоков увлекся энтомологией: «Все, что я чувствовал, завидя прямоугольник обрамленного солнечного света, подчинялось одной-единственной страсти. Первая моя мысль при блеске утра в окне была о бабочках, которых припасло для меня это утро». Родилась эта страсть, как вспоминал Набоков, с «пустячкового случая»: наставник показал мальчику на бледно-желтую бабочку, ее поймали в фуражку и заперли в платяном шкафу. Бабочка должна была за ночь умереть, однако на следующее утро она вылетела в открытое окно. Насекомое так понравилось Набокову, что он «стонал от желания, острее которого ничего с тех пор не испытывал». После этого случая Владимир Набоков нашел ночницу, которую мать усыпила для него с помощью эфира. Этот зародившийся в детстве интерес к энтомологии Набоков пронес через всю свою жизнь.

Когда будущему писателю было одиннадцать, родители отдали его в недавно открывшееся в Петербурге Тенишевское училище. В своей автобиографии «Память, говори» Набоков писал:

Летом 1914 года Владимир Набоков написал свое первое стихотворение, его создание он сравнил с «потрясьеньем от чуда… когда сердце и лист были одно». Через два года умер дядя Набокова — Владимир Рукавишников. Он оставил племяннику многомиллионное состояние и усадьбу Рождествено. Тогда же на собственные деньги Владимир Набоков издал свой первый поэтический сборник, в него вошло 68 стихотворений. Позже Набоков никогда его не переиздавал и вспоминал о книге как об «исключительно плохой».

Начало скитаний

После революции 1917 года Набоковы навсегда покинули Петербург, семья перебралась в Крым и поселилась в Гаспре. Крым показался Набокову чужим: «Все было не русское, запахи, звуки, потемкинская флора в парках побережья, сладковатый дымок, разлитый в воздухе татарских деревень, рев осла, крик муэдзина, его бирюзовая башенка на фоне персикового неба; все это решительно напоминало Багдад». В январе 1918 года он выпустил единственный сборник стихотворений, написанный в соавторстве. В альманах «Два пути» вошли 12 произведений Набокова и восемь — его одноклассника Андрея Балашова.

В Гаспре они прожили около года, в 1918 году отца Набокова назначили министром юстиции и перевели в Симферополь, семья переехала в Ливадию. В ноябре этого же года отец познакомил сына с художником и поэтом Максимилианом Волошиным, он стал наставником будущего писателя: они много беседовали о поэзии, Волошин открыл для Набокова метрическую теорию Андрея Белого и опубликованный в 1910 году сборник «Символизм». В следующие два года Набоков писал более сложные и замысловатые стихотворения, применяя к ним исследование Белого о ритмах:

В Крыму писатель вел альбом «Стихи и схемы», в который помещал свои сочинения, шахматные задачи, заметки. К стихотворениям Набоков рисовал диаграммы. Например, диаграмма «Большой медведицы», если соединить все пиррихии в стихе, образует созвездие.

Еще в Гаспаре Набоков познакомился с композитором Владимиром Полем. По его просьбе он написал цикл стихотворений «Ангелы». В него вошло девять стихов — в соответствии с ангельской иерархией. В крымский период Набоков подготовил свою первую статью, посвященную бабочкам Крыма, исследование он опубликовал в 1920 году в Англии.

В конце марта 1919 года Набоковы уехали из Ливадии, а 15 апреля, до захвата Крыма большевиками, — навсегда покинули Россию. На корабле «Надежда» они отправились в Константинополь. На греческий берег Набоков спустился в день своего 20-летия. В первый же день семья посетила центр Афин, Акрополю Набоков посвятил несколько стихотворений. Но в целом Греция разочаровала писателя: «Два проведенных в Греции весенних месяца я посвятил, снося неизменное негодование пастушьих псов, поискам оранжевой белянки Грюнера, желтянки Гельдриха, белянки Крюпера: поискам напрасным, ибо я попал не в ту часть страны».

Уже в мае Набоковы перебрались в Лондон. В Англии они сняли комнаты на Стэнхоуп-Гарденз, 55. Уезжая из России, они смогли вывезти некоторые драгоценности — и жили на деньги от них. 1 октября 1919 года Владимир Набоков поступил по совету Глеба Струве в Кембриджский университет.

Сначала он слушал лекции по зоологии, Набоков вспоминал: «Целый семестр я препарировал рыб, пока наконец не сказал своему университетскому «тютору» (Э. Гаррисону), что это мешает мне писать стихи, и спросил, нельзя ли мне переключиться на русскую и французскую филологию».

В Кембридже Набоков продолжил писать русские стихи, начал творить на английском: в Trinity Magazine напечатали его большое стихотворение «Дом». Занялся Владимир Набоков и переводами. Во время учебы он основал Славянское общество (позже оно переродилось в Русское общество), играл в теннис, был голкипером в кембриджской команде по футболу.

«Папы больше нет»: главное потрясение в жизни Владимира Набокова

Спустя год жизни в Лондоне, Набоковы переехали в Берлин. Владимир Набоков остался в Англии: хотел закончить учебу. В Берлине его отец вместе с Иосифом Гессеном организовали газету «Руль». В ее первом номере, который вышел 27 ноября 1920 года, напечатали рассказ Ивана Бунина и стихотворение молодого Набокова. Он подписался псевдонимом Cantab. А с января следующего года «Руль» стал печатать произведения Набокова с подписью «Влад. Сирин». Этот псевдоним Владимир Набоков взял не случайно, в русском фольклоре Сирин — мифическая райская птица: «Я прочел где-то, что несколько веков назад в русских лесах обитала великолепная разновидность фазана: она осталась жить в народных сказках как жар-птица, и отблески ее великолепия сохраняются в замысловатой деревянной резьбе, украшающей крыши деревенских изб. Эта чудо-птица настолько поразила воображение, что трепетание ее золотых крыл стало душой русского искусства; мистицизм трансформировал серафима в длиннохвостую птицу с рубиновыми глазами, золотыми когтями и невообразимыми крыльями; ни один народ в мире не любит так сильно павлиньи перья и флюгера». Такая подпись появлялась под большинством его произведений.

Читайте также:  Как есть свеклу при гастрите

Уже в апреле Набоков был вынужден вернуться в Кембридж — там предстоял последний семестр: «Мне подчас так тяжело, что чуть не схожу с ума, — а нужно скрывать. Есть вещи, есть чувства, которых никто никогда не узнает». В мае начались экзамены, а 17 июня Владимир Набоков получил степень бакалавра второго класса. Через четыре дня он уехал в Берлин.

Смерть отца потрясла Набокова. Он стал угрюмым и депрессивным. Еще будучи студентом, он познакомился с двоюродной сестрой своего друга, Светланой Зиверт. Ей он посвятил строки: «Мечтал я о тебе так часто, так давно, / За много лет до нашей встречи». Вскоре после переезда в Германию, Набоков сделал Зиверт предложение, она вспоминала, что юноша был так подавлен, что она не смогла ему отказать.

«Вещественная нищета и духовная нега» Набокова в Берлине

В Берлине Набоков стал зарабатывать репетиторством: он давал уроки французского и английского, обучал теннису и боксу. В 1922 году издательство «Гамаюн» заказало Набокову перевод «Алисы в Стране чудес» Льюиса Кэрролла. Писатель сохранил кэрролловский юмор и иронию, но, как он обозначил во вступлении, «Алиса стала Аней, зажила новой жизнью»: он привнес в произведение русский колорит и изменил имена. Доводилось Набокову ради заработка составлять и «коммерческие описания каких-то кранов». Об этом периоде он писал:

В начале 20-х годов XX века Берлин был центром русской эмиграции: всего в этот город перебралось более 300 тысяч русских писателей, дипломатов, художников, политиков. В столице Германии было около сотни русских издательств и множество книжных магазинов. Берлин называли литературной столицей русской эмиграции. В литературную среду попал и Владимир Набоков.

В апреле 1922 года он присоединился к содружеству писателей и художников «Веретено», для альманаха группы писал стихотворения. После он вместе с Леонидом Чацким и Глебом Струве организовал тайный литературный кружок «Братство круглого стола». В него входили Сергей Горный и Владимир Татаринов, Сергей Кречетов и Владимир Амфитеатров-Кадашев. Самым близким другом Набокова в этот период был Иван Лукаш. Как отметил в книге «Владимир Набоков: русские годы» Брайан Бойд, «никогда больше и ни с одним писателем у Набокова не будет такого тесного контакта в работе, как с задиристым Лукашем». И действительно, вместе они работали над сценариями пантомим «Агасфер», «Синяя птица», «Вода живая», «Locomotion».

В ноябре 1922 года вышла первая берлинская книга Владимира Набокова — перевод «Николы Персика» Ромена Роллана, через пару месяцев он издал сборники стихотворений «Гроздь» и «Горний путь». Примерно в это же время родители Зиверт расторгли помолвку между Набоковым и их дочерью: будущий брак им казался провальным из-за неустроенности писателя.

8 мая 1923 года Набоков встретил Веру Слоним: «Я познакомился со своей женой, Верой Слоним, на одном из благотворительных эмигрантских балов в Берлине». Два года они переписывались, а 25 апреля 1925 года тайно — поскольку родители Слоним были против их брака — поженились. Вскоре после свадьбы Владимир Набоков завершил свой первый роман «Машенька». Он вышел в берлинском издательстве «Слово» в феврале 1926 года под его уже постоянным псевдонимом «Сирин».

Этот роман принес Набокову известность — о нем заговорили как об одном из самых талантливых писателей молодого поколения.

В течение нескольких лет Набоков написал романы «Защита Лужина» о гениальном шахматисте: «Кончаю, кончаю… Через три-четыре дня поставлю точку. Долго потом не буду браться за такие чудовищно трудные темы, а напишу что-нибудь тихое, плавное. Все же я доволен моим Лужиным, — но какая сложная, сложная махина», — писал Набоков матери.

Сначала они поселились в Париже. Здесь Владимир Набоков дописал один из своих самых знаменитых романов — «Дар». Частично произведение появилось в парижском альманахе «Современные записки», полностью его удалось опубликовать только в 1952 году. В предисловии к английскому изданию Набоков писал:

После трех лет во Франции Набоковы бежали в Америку на последнем рейсе пассажирского лайнера Champlain.

Главная книга — «Лолита»

В 1940-х годах Набоковы часто переезжали в поисках работы и жилья. Они побывали в Нью-Йорке, Пало-Альто, Мидлтауне, Кембридже и других городах. Какое-то время Владимир Набоков еще надеялся печатать свои произведения на русском, но вскоре был вынужден публиковаться исключительно на английском: «Личная моя трагедия — которая не может и не должна кого-либо касаться — это то, что мне пришлось отказаться от природной речи, от моего ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка…»

Еще в Европе он начал работу над романом «Истинная жизнь Себастьяна Найта». Это было первое большое произведение на английском языке. Набоков опубликовал его в 1941 году в американском издательстве New Directions. Его друг, влиятельный литературовед Эдмунд Уилсон, отзывался о романе: «Просто удивительно — ты пишешь такую великолепную англоязычную прозу и так разительно отличаешься от других англоязычных писателей… Все это на высочайшем поэтическом уровне — как оказалось, ты превосходный английский поэт. Роман восхитил и воодушевил меня как ни одна другая новая книга уж и не упомню за сколько времени».

В Америке Набоков стал преподавать: он вел курсы русской и мировой литературы в колледже Уэллсли и Корнеллском университете, Гарварде. Он читал студентам лекции о Пушкине и Лермонтове, Достоевском и Тургеневе, Гоголе и Толстом. Своеобразный взгляд на литературу и писателей прославил его среди студентов: его выступления собирали полные лекционные залы.

Во время отпуска, путешествуя по Америке, Владимир Набоков начал работу над своим самым скандальным романом — «Лолитой». Он писал его около пяти лет: собирал материал, удлинял рукопись: «Гумберт Гумберт написал ее в тридцать раз быстрее меня. Я перебелил ее только весною 1954 года в Итаке, жена перестукала ее на машинке в трех экземплярах, и я тотчас стал искать издателя». Как говорил автор, это «книга, рассказывающая о печальной судьбе ребенка: вполне обыкновенной маленькой девочки, захваченной отвратительным и бессердечным человеком».

Роман удалось напечатать не сразу, американские издательства отказывались брать на себя ответственность. Он был опубликован в 1955 году в Париже в «Олимпии Пресс», где печатали авангардные эротические произведения. Вокруг «Лолиты» вскоре разгорелся скандал: критики спорили о культурной ценности произведения, обвиняли его в порнографичности, а автору приписывали «атрофию нравственного чувства». «Лолита» даже оказалась в центре судебного разбирательства, а тираж на время арестовали. Однако в 1958 году роман все-таки издали в Америке.

Шум вокруг романа принес известность его автору: книга долго не покидала верхние строчки списков бестселлеров, а права на экранизацию «Лолиты» стоили 150 тысяч долларов. Сам Владимир Набоков называл этот роман своим любимым:

Успех «Лолиты» принес Набокову и финансовую независимость. В 1960 году вместе с женой он переехал в швейцарский городок Монтрё. В этот период Набоков переводит на английский язык «Евгения Онегина» Александра Пушкина с комментариями, дарит англоязычным читателям перевод «Героя нашего времени» Михаила Лермонтова и «Слова о полку Игореве». В 1962 году Набоков издал антироман «Бледный огонь»: произведение, которое состоит из поэмы выдуманного писателя, комментариев к ней, предисловия и именного указателя. Набоков, заигрывая, называл роман «совершенно простым»: «Эта книга гораздо веселее других, в ней запрятано много изюминок, и я надеюсь, кто-нибудь их обнаружит».

В 1967 году в нью-йоркском издательстве «Федра» вышел перевод «Лолиты» на русский язык. Набоков занимался им сам.

В 1977 году Владимир Набоков упал во время любимой охоты на бабочек — на высоте 1900 метров он поскользнулся и полетел со склона. Переломов не было, но какое-то время писатель провел в больнице и пережил операцию. 2 июля 1977 года Набоков скончался от осложнений. Его похоронили на кладбище в Кларане, недалеко от Монтрё.

Последний роман «Лаура и ее оригинал» писатель не успел завершить — он написал завещание, в котором просил жену сжечь рукопись. Вера Слоним не стала этого делать, как не сжег произведение и сын Набокова. В ноябре 2009 года «Лаура и ее оригинал» вышел на английском языке, в том же году появился русский перевод.

Источник